Прослушивание продолжалось, композиторы волновались. Многие привели жен. Хачатурян – свою, я – свою. Все невзначай поглядывали на правительственную ложу, стараясь делать это незаметно. Наконец грохот на сцене смолк, и нас с Хачатуряном пригласили в ложу, на встречу со Сталиным. По дороге нас обыскали. Перед ложей был небольшой вестибюль, куда нас и провели. Там был Сталин. Скажу честно, что я не почувствовал страха, увидев Сталина. Конечно, я был возбужден, но не испуган».
Шостакович не сочинял (то есть он, конечно, сочинял, но музыку) – он действительно не испугался и первым вошел в ложу, где были члены политбюро, с каждым из которых он поздоровался за руку, назвав по имени-отчеству и не перепутав (!) причудливые ФИО советских вождей: Климент Ефремович, Георгий Максимилианович, Лаврентий Павлович, Лазарь Моисеевич и т. д. Хотя перепутать было трудно – их постные физиономии не сходили с газетных полос и фасадов зданий. Вожди, надо думать, тоже в ответ называли его по отчеству (если, конечно, вообще помнили, кто это такой): «Сталин стоял в гордом одиночестве. Остальные руководители теснились позади. Кроме Хачатуряна и меня, присутствовали два дирижера: Александр Мелик-Пашаев, руководитель оркестра, и Александров, руководитель хора. Зачем нас позвали? Я так и не понял. Вероятно, Сталину внезапно захотелось чего-то вроде беседы со мной, но разговор никак не вязался. Сначала Сталин глубокомысленно высказался о том, каким должен быть государственный гимн. Это были общие слова, типичные сталинские банальности. Настолько неинтересные, что я даже ничего не запомнил. Окружение соглашалось, внимательно и спокойно. Почему-то все говорили тихо. Атмосфера подошла бы для священного обряда, казалось, например, что вот-вот свершится чудо, например, что Сталин родит. Ожидание чуда было на каждом подхалимском лице. Но чуда не произошло. Если Сталин что-то и рожал, то только какие-то невнятные обрывки мысли. Было невозможно поддержать “беседу”. Можно было только бормотать: “Да-да-да” – или не говорить ничего. Я предпочел молчать. В конце концов, я не собирался вступать в теоретическую дискуссию о создании гимнов. Я не сую свой нос в теоретические дискуссии. Я не Сталин. Но внезапно тусклая беседа приняла опасный оборот. Сталину захотелось показать, что он весьма сведущ в оркестровке. Очевидно, ему доложили, что Александров не сам оркестровал свою песню. Как и многие из его соперников, он доверил это профессионалу-аранжировщику. Несколько гимнов были оркестрованы одной и той же весьма опытной рукой. В этом смысле мы с Хачатуряном, сделав собственные оркестровки, представляли собой блестящее меньшинство…
Сталин начал допрашивать Александрова, почему тот сделал такую плохую оркестровку своей песни. Александров был готов к чему угодно, но только не к беседе со Сталиным об оркестровке. Он растерялся, смутился и казался совершенно уничтоженным. Было видно, что он прощается не только с гимном, но со всей карьерой и, возможно, кое с чем поважнее. Автор “песни-линкора” побагровел, его бросило в пот. Вид у него был жалкий. Александров сделал последнюю попытку. Оправдываясь, он обвинил во всем аранжировщика. Это было недостойно и подло. Эта беседа могла стоить аранжировщику головы. Я увидел, что дело может плохо кончиться: Сталина заинтересовали жалкие оправдания Александрова. Это был нездоровый интерес, интерес волка к ягненку. Заметив это, Александров начал переходить меру. Бедный аранжировщик превращался в саботажника, преднамеренно сделавшего плохую оркестровку песни Александрова. Я больше не мог сдерживаться. Это отвратительное зрелище могло означать массу проблем для аранжировщика, человек мог погибнуть ни за что. Я не мог этого допустить и сказал, что обсуждаемый аранжировщик – превосходный профессионал, и добавил, что несправедливо было бы привлекать его к ответу».
Аранжировщиком, которого спас Шостакович, был Виктор Кнушевицкий, родной брат Света Кнушевицкого, джазовый музыкант и дирижер. Сугубо гражданский человек, Дмитрий Дмитриевич так рьяно и смело бросился его защищать, что даже Сталин это оценил, молчаливо наблюдая за развернувшейся полемикой. Его, видимо, заинтересовало, как выкрутится из создавшейся сложной ситуации генерал-майор Александров. Сталин привык наблюдать за тем, как творческие люди готовы продать друг друга при малейшей опасности. Но Александров никак не выкрутился – а что он мог сказать? Последнее слово осталось за Верховным главнокомандующим, говорившим мало, но по существу: «А что, профессор, нехорошо получилось…» Относилось это к Александрову. А про Шости (так Шостаковича будут звать в Америке в 1948 году) Сталин сказал: «А Шостакович, кажется, приличный человек!»
Хачатурян дополняет рассказ своего друга и коллеги: «Шостакович выступил и стал хвалить Кнушевицкого за отличную инструментовку. Молотов спросил: “А ваш общий гимн тоже Кнушевицкий инструментовал?” Шостакович ответил: “Композитор должен уметь инструментовать сам”. И стал судорожно повторять эту фразу».
На этом праздник в ложе не окончился. Сталин привязался к Шостаковичу с вопросом – какой гимн он считает лучшим? Композитор исключительно из тактических соображений назвал гимн грузина Ионы Туския, при этом заметив, что его музыка хороша, но плохо запоминается. И здесь Шостакович поставил не на ту лошадку, испытывая неприязнь и к Александрову, и к его музыке, не назвав его фамилию, он все равно сделал так, что Сталин остановился на «Гимне партии большевиков»: «Из дальнейшей беседы стало очевидно, что величайшему ценителю и знатоку гимнов всех времен лучшим кажется мой с Хачатуряном. Но, по мнению Сталина, требовалось кое-что изменить в припеве. Он спросил, сколько времени нам потребуется, и я сказал, что пять часов. На самом деле мы, наверно, сделали бы это за пять минут, но я подумал, что будет несолидно сказать, что мы можем сделать это тут же, пусть только немного подождут. Можете вообразить себе мое удивление, когда я увидел, что этот ответ страшно возмутил Сталина. Он, очевидно, ожидал чего-то другого. Сталин медленно говорил и медленно думал, он все делал медленно. Ему надо было размышлять. Это – государственное дело, государственный гимн, тут надо семь раз измерить и один раз отрезать, а Шостакович говорит, что