Барин - Дмитрий Шимохин - Страница 2


К оглавлению

2
что мне сделалось неловко за свой стук.

— К Модесту Аполлоновичу. От Анны Францевны Адельсон, из Петербурга.

Я подал письмо, и старик принял его двумя руками, оглядел печать и кивнул на скамью у стены.

— Обождите, батюшка. Доложу.

Он ушел, шаркая ногами. Я остался в передней, где пахло воском и сухими травами, и слушал, как в глубине дома скрипят половицы — каждая на свой лад.

Ждал недолго.

Половицы заскрипели обратно, но вдвое быстрее, и вместе с ними долетел голос — негромкий, но такой, каким в доме командуют.

— Игнат, куда ты его посадил? В переднюю? На сквозняк?

Дверь распахнулась.

Старик был высокий, худой, седой, с длинным лицом и тяжелыми веками. Плед, в котором он, видно, только что сидел, волочился следом, зацепившись за локоть.

— Ну, здравствуйте, голубчик, здравствуйте. Игнат, чаю и того варенья, которое ты прячешь, — я знаю, что прячешь. — Видимо, это и был Модест Аполлонович, друг Анны Францевны.

Меня взяли под локоть и провели в дом, а там и в кабинет.

Он был жарко натоплен, и по кругу вытянулись шкафы от пола до потолка, а где полок не хватило, там книги стояли просто так, стопками вдоль стены.

Над камином висел женский портрет в тяжелой раме. Молодая, в темном платье, голова чуть повернута, а у окна — гравюры с морем.

— Садитесь вот сюда, к огню, тут теплее всего. — Модест Аполлонович упал в кресло и подобрал плед на колени. — Ноги, голубчик, мерзнут все время.

Игнат пришел с подносом, на котором стояли чайник и фарфоровые чашки, вазочка с вареньем и маленький графин темного стекла.

— Рябиновая, — сообщил старик с удовольствием. — Своя. Вам не предлагаю по малолетству, а сам пригублю.

Он налил себе на палец, сделал крохотный глоток и зажмурился.

Письмо лежало у него на столе, уже распечатанное.

— Прочел, — сказал он, поймав мой взгляд. — Дважды прочел. Она мне с лета не писала, а тут на трех листах. Ну, рассказывайте. Как она? — посмотрел он на меня, беря чашку с чаем.

— Хорошо, — только и выдал я.

— Голубчик. — Он поглядел на меня поверх чашки. — «Хорошо» я и от лакея услышу. Как она?

— Оклемалась после скандала. Свет ее принял обратно, и не просто принял — нынче она в фаворе. Приглашения приходят стопками, и она их перебирает, решая, куда идти, а куда нет.

— Так. Дальше, — заинтересованно подбодрил он меня.

— За приютом следит сама. Часто ведомости смотрит и с директора спрашивает, сколько дров ушло и почему муки взяли больше прежнего.

Модест Аполлонович поставил чашку.

— Дров, — повторил он. — Она спрашивает про дрова?

И я просто кивнул.

Старик откинулся на спинку и засмеялся — тихо, беззвучно, одними плечами.

— Слава богу, — сказал он. — А то мне писали, что слегла и не встает. Я, признаться, собирался ехать. В моем положении это, знаете ли, целое предприятие.

— Железная она, — улыбнулся я уголками губ.

— Железная, — согласился он и поглядел на портрет над камином. — Она такой не была, голубчик. Она такой сделалась.

Я пригубил чая: вкусный с какими-то травами и медом.

— А про вас я читал, — обронил старик, размешивая варенье в чае. — И про генерала вашего читал, и про подкидыша. Господин Дорошевич пишет зло, но выпукло. У нас на другой день выходит.

Он поглядел на меня с любопытством.

— Половину, я так понимаю, присочинили?

— Половину, — согласился я.

— Которую? — с иронией глянул он.

— Ту, где я герой, — улыбнулся я в ответ.

Старик хмыкнул и больше про газеты не спрашивал.

— Ну а вы? — Он повернулся ко мне всем корпусом. — О себе расскажете и о приюте?

— Благодаря Анне Францевне он поистине расцвел. Мастерская швейная есть и лавка, где сбываем.

— Мастерская — это что же, три бабы с иголками? — попытался поддеть он меня.

— Нет, что вы, машинки «Зингер», — хмыкнул я едва заметно.

Модест Аполлонович поднял брови.

— В приюте?

— В приюте. Девчата строчат сами, делают готовые вещи.

— И куда сбываете?

— Лавка на Апраксином дворе. Костюмы суконные по восемнадцать рублей, без торга. Пальто зимнее по двадцать восемь.

— Восемнадцать. — Старик прищурился, и я увидел, как он в уме что-то быстро сложил. — А берут?

— Берут. Приказчики, мелкое чиновничество, мещане городские. У портного такой костюм дороже, а базарную рвань им носить не по чину. Мы посередке и встали.

— И как, идет?

— Идет, — сказал я. — И останавливаться мы не будем.

Модест Аполлонович поставил чашку на блюдце, аккуратно, без стука.

— Вот оно как, — произнес он. — Голубчик мой, я тридцать лет ревизовал казенные заведения, уж насмотрелся. Иной не знал даже, сколько у него в заведении душ.

Он помолчал.

— А вам сколько? Пятнадцать?

— Пятнадцать.

— Ну-ну.

Огонь трещал. За стеной послышались легкие шаги, и молодой женский голос спросил что-то у Игната.

— Племянница, — обронил старик. — Живет при мне, скучает. Обещал ей летом Ярославль, а сам знаю, что не поеду. Ноги, возраст…

Он подлил себе еще на палец настойки.

— А дальше вы что думаете? Про себя.

Я не сразу ответил. Вопрос был из тех, что задают между делом, а отвечать на них приходится всерьез.

— По коммерческой части думаю пойти.

— Отчего не по военной? — Он прищурился. — Вам бы пошло. Лихой мальчик, я вижу, воспитанник Анны Францевны как-никак.

— Оттого что дорога закрыта. Генерал Зарубин при свидетелях обещал, что меня ни одно военное училище империи на порог не пустит. И, я так думаю, слово сдержит.

— Крепко вы ему насолили, — хмыкнул старик.

— Крепко. — Я пожал плечами. — Да я и не рвался, я не дворянин, Модест Аполлонович. В строю многих обгоню, а в чинах — нет. И за всю жизнь не догнать.

Старик слушал внимательно, положив ладони на подлокотники.

— А в торговле?

— Рубль я заработать могу, а там и дороги многие могут открыться.

Модест Аполлонович долго молчал. Потом подался вперед, и вся стариковская мягкость сошла с него.

— Тогда слушайте, голубчик, покуда я в силах говорить дельно. По коммерческой части одного ума мало. Там надобны три вещи, и ни одной у вас покамест нет. Первое — капиталец, потому что оборот без запаса есть хождение по льду в марте. Второе — знакомства, и не за столом, а такие, чтобы вам отпускали товар без задатка. А третье — имя, и вот оно дороже первых двух, вместе взятых. Имя — это когда про вас говорят: этот заплатит. Наживают его двадцать лет и теряют за один день.

— Как наживают? — поинтересовался я для

2